Наконец Ежи заговорил, и голос его был не менее унылым, чем прежде:
– Я привез вас сюда, потому что нет на свете микрофона, который мог бы нас здесь подслушать. Я хочу работать на вашу страну. Мне нужен хороший профессионал в качестве посредника. Я остановил свой выбор на вас.
Я снова потерял чувство места и времени. Но, быть может, и он тоже, потому что он повернулся спиной к морю, придерживая от ветра свою кожаную шляпу, и стал мрачно изучать прибрежные огни, беспричинно хмурясь и время от времени резким движением своих больших кулаков стирая со щек навернувшуюся от ветра слезу.
– Кому нужно шпионить на Голландию? – спросил я.
– Ладно, пусть это будет Голландия, – ответил он устало, смирившись с педантом. – Поэтому мне нужен хороший профессионал-голландец, который умеет держать язык за зубами. Зная, каких идиотов вы, голландцы, подсылали к нам в прошлом, я, естественно, стал разборчив. Однако вы выдержали испытание. Поздравляю. Я выбираю вас.
Я решил промолчать. Вероятно, я не поверил ему.
– В тайнике вашего чемодана находится пачка секретных польских документов, – продолжал он осуждающим голосом. – В Гданьском аэропорту у вас, естественно, не будет никаких проблем с таможней. Я дал им команду не проверять ваш багаж. Им известно только, что вы теперь мой агент. Во Франкфурте вы у себя дома. Я буду работать на вас и никого больше. Наша следующая встреча состоится в Берлине 5 мая. Я приму участие в майских праздниках по поводу славных побед пролетариата.
Он пытался закурить сигарету, но ветер гасил спички. Тогда он снял шляпу и прикурил в ней сигарету, погрузив в нее свое пухлое лицо, словно пил воду из ручья.
– Ваши люди захотят знать мои мотивы, – продолжал он после сильной затяжки. – Скажите им… – неожиданно запнувшись, он втянул голову в плечи и стал вглядываться в меня, будто умолял дать совет, как вести себя с идиотами. – Скажите им, мне стало скучно. Скажите, мне обрыдла эта работа. Скажите им, что партия – это шайка мошенников. Они это знают, но все равно скажите. Я католик. Я еврей. Я татарин. Черт побери, скажите им то, что они хотят услышать.
– Они могут поинтересоваться, почему вы решили перейти к голландцам, – сказал я. – А не к американцам, французам или кому еще.
Он задумался, попыхивая в темноте сигаретой.
– У вас, голландцев, были неплохие агенты, – произнес он задумчиво. – Некоторых я довольно хорошо знал. Они недурно работали, пока не появился этот негодяй Хейдон. – Тут ему в голову пришла идея. – Скажите, что мой отец – летчик, участвовал в битве за Англию, – предложил он. – Его сбили над Кентом. Это должно им понравиться. Вы знаете Кент?
– Откуда голландцу знать Кент?
Если бы я дал слабину, я мог бы ему сказать, что до нашего “дружеского” развода мы с Мейбл купили дом в Танбридж-Уэлсе. Но, к счастью, я этого не сделал, потому что, когда наше Главное управление занялось проверкой его версии, выяснилось, что самым крупным летательным аппаратом, которым когда-либо управлял отец Ежи, был воздушный змей. А когда несколько лет спустя я задал этот вопрос Ежи – уже после того, как его преданность заносчивым англичанам была доказана и не вызывала сомнений, – он лишь рассмеялся, заметив, что его отец был старый дурак, интересовавшийся лишь водкой и картофелем.
Так почему же?
В течение пяти лет Ежи был моим тайным университетом по шпионажу, но он по-прежнему с полным презрением относился к вопросу о мотивации, особенно своей. Во-первых, мы, идиоты, делаем то, что нам нравится, говаривал он, а потом ищем оправдание сделанному. Он всех считал идиотами, а шпионы, говорил он мне, самые большие идиоты из всех.
Вначале я подозревал, что он шпионит из мести, и выводил его на его начальство. Он ненавидел их всех, но больше всех – самого себя.
Тогда я подумал, что он шпионит по идеологическим мотивам и что своим цинизмом лишь прикрывает какие-то привязанности, обнаруженные им в зрелом возрасте. Но когда я попытался хитростью прорваться сквозь его цинизм: “Твоя семья, Ежи, твоя мать, Ежи. Признайся, тебе приятно быть дедом…” – то лишь обнаружил еще больший цинизм. Он не питал никаких чувств ни к кому из них, говорил он, причем так холодно, что не оставалось сомнений, что, как он и утверждал, ненавидит весь людской род и что его жестокость и, возможно, даже предательство являются просто выражением этой ненависти.
Что же касается Запада, то им руководят такие же идиоты, что и везде, так какая же разница? А когда я пытался разубедить его в этом, он начинал защищать свое кредо с рвением настоящего фанатика, и мне приходилось сдерживаться, чтобы по-настоящему его не разозлить.
Так ради чего же? Зачем рисковать шеей, своей жизнью, своей семьей, которую он ненавидел, ради мира, который презирал?
Церковь? И этот вопрос я задал ему, а он, как я понял теперь, не без основания в ответ возмутился. Христос – жертва маниакальной депрессии, заявил он. Он-де жаждал совершить самоубийство на людях и спровоцировал власти, пока те не оказали ему такую любезность. “Эти святоши все на один лад, – сказал он с презрением. – Я их пытал и знаю”.
Как и большинство циников, он был пуританином, и этот парадокс проявлялся в нем по-разному. Когда мы предложили ему деньги – как обычно, открыть на его имя счет в швейцарском банке, – он пришел в ярость и заявил, что он не какой-то там “дешевка-стукач”. Однажды по рекомендации Главного управления я улучил момент и стал заверять его, что, если дела пойдут плохо, мы сделаем все, чтобы вывезти его под чужим именем на Запад. Его презрению не было конца: “Я – глупый поляк, но лучше быть расстрелянным взводом своих кретинов, чем помереть предателем в вашем капиталистическом свинарнике”.